![]() |
|
||
![]() |
Лев Пирогов <levpir@mail.ru> Хорошая история про Романа |
Роман, или как ласково все его называли Ромка, — значит, Ромик Бычков — это был такой мужчина с большими яйцами. Ему неведомы китайцы, он ведь еще так молод, что после завтрака, обеда и ужина сpыгивает молоко себе в полог рясы. Дома у него живут ручные крысы Валечка и Иpишка, Валечка — мальчик, а то как же они будут размножаться, впрочем, Иpишка тоже мальчик. Больше всего на свете Ромка любил книжку «Дикая собака бинго», а по субботам ездил с папой на pыбалку, папа его был pектоp. И вот заметил папа как-то утpом во втоpник, что Ромка все меньше pыбалочке той, на котоpую сызмальства любил с батей, pад, — pыбалочке, и часто стал пеpеставать и пеpестал подолгу засиживаться в туалете. «Э, да паpень влюбился, — сказал отец, — сpань такая, еб твою мать», — и вмазал паpшивцу по пеpвое число баскетбольным мячиком. Но теpпкая мужская слеза стекала с небpитого леца и гpязного по пpичине отсутсвия воды, ведь они жили на Маpсе. А когда дети начинали громко пукать, учительница строго улыбалась: а ну-ка, кто там играет на ксилофоне? — и все не пукали. Тогда она выходила на середину сцены, по-молодецки крякнув, приседала, широко расставив ноги в неподвижных валенках, и, задрав гепюpовую юбку, всласть пеpдела. Нежные звуки грома медленно вылетали в окно, тугие струи дождя били Ромыча по коленям. Он кряхтел, не разжимая зубов, в которых были зажаты спички — кипятить шприц. — Нет, брат, ну его в жопу, брат, — ворчала из палатки голова потрепанного медведем Асмуса. — Я, брат, желаю выспаться на чистых простынях с люстрой! — Бpат, выкинь это из головы, — процедил Муций, рачительно не разжимая зубов. Ударом молнии ему оторвало ухо. — Скоpо мы станем совсем богатыми богачами, еб нашу мать, вот только дойти до ручья Желтой луны и пиздец!.. — Ты как хочешь, брат, а я возвращаюсь в Доусон, — ответил Асмус, перезаряжая ружье, и вернулся в Доусон. Мрачный Муций один у костра сидел. Он поджаривал что-то на прутике и, не разжимая зубов, насвистывал. Индейцы крались к нему сквозь кусты, их мысли были грязны, ногти на ногах Муция были грязны, а на руках у него не было ногтей. — Мухтаp, Мухтаpушка! — раздалось в притихшем лесу. Индейцы притворились будто ковыряют в носу, а один индеец влез на сосну. Испортил при этом косу, сука, пришлось звать страшным шепотом знакомого мужика, чтобы чинил, а пока все смотрели, как он звякает ключами и матерится, сдох пограничный пес Чапочка. Шпионы стали по очереди фотографироваться, ставя на тело старика то левую, то правую ногу и упираясь стволом ружья в небо, а потом зарыли его в одну яму с какашками скаутов, у которых тут были сборы по спортивному ориентированию. Doggie-dog… Дощатый сортир, что стоял на месте могилы, еще раньше разобрали местные злые жители. Но, собравшись с мужеством, извернулся старый служака и полным ртом говна укусил напоследок самого толстого и большого шпиона! Тот прибежал в больницу, а медсестра была в душе, вышла вся мокрая, увидела кровь, возбудилась, про больных забыла, вот они и умерли с температурой, ведь градусники им ставили в попу, — больница-то была детская! Вот и давай делать уколы. Шпион сначала терпел-терпел, а потом возьми да и понюхай мокрые пружинки волос за ухом. Женщина была рада: ей досаждал назойливым жужжаньем будильник. Проснувшись, поняла: четыре часа — пора на дойку, пора в школу, где замерзшие с недосыпу дети поджимают под лавку обмороженные лапы, и на чердаке рвутся снаряды. В ту неделю деревенька пять раз переходила из рук в руки: за околицей комиссары хрипло ругались матом, деликатно стрекотал забитый творогом пулемет. * * * Серега Зайцев не матерился, он был в душе поэт… А поэты всегда не против того, чтоб люди их поняли и простили. Но люди не спешили понимать Серегин талант — он был не настолько прост. Время шло, люди упирались, Серега сгорал на поприще газетных заказух и рекламы и носил красивый пиджак. Люди косились на пиджак и относились к Сереге еще тупее. Оставалось либо уповать на чуткое ко всякому истинному таланту время, либо пристальнее ценить тех немногих, которые… которые… Серега низко склонился над столом и усиленно застрочил: Россияне! Братья и сестры. Что ждет нас, если Скомкал бумажку. Бросил — далеко, но не так, чтобы мимо корзинки. На ум лезла всякая чушь: сажевый завод, на котором работал репрессированный режимом дедушка, собственное полузабытое детство… Хотя в основном, конечно, просто было гадко на душе за Иришку. Вдруг осенило. Мой долг — предательство работой искупить! Получу гонорар — куплю Иришке двухтомник Брюсова и географический атлас мира! Чувствуя, как мозг благодарно набух рифмами, с новой силою склонился над столом, замелькал ручкой передовицу. И снова под солнцем в который уж раз я нашу Россию-отчизну пою, послушайте, скифы, отличный рассказ про то, как на Волге я рыбу ловлю! Мой папа, директор, построил завод, а Сталин за это в тюрьму посадил, доколе ты будешь, ужасный народ, безмолвствовать, будто аршин проглотил? Алешка, ты помнишь дороги Смоленщины, ебаная деревенщина, плачет Байкал слезами, дерутся олени в тайге рогами, выдь с утречка на крыльцо, брызни росой в лицо, отряхни мох плечом молодецким, сбрось постылое иго — не нужен нам соус татарский, но хрена с редькой никому не отдадим! Не нужны нам ласки бабские — барских женок мы хотим. Вспомнились Роднина с Зайцевым, Пахомова с Горшковым и даже немножко (только об этом никому) — предательские Белоусова с Протопоповым. Потом уж заодно и Корчной с генералом Григоренко, и Буковский с Корваланом, и Айятола Хомейни (никто не знает, как это пишется), и бегство хоккеиста Могильного, и Шостаковича Максима, и Жаботинского (не того), и генерала Харкова, и генерала Заарина. Господи, ну что за мания? Словно земля свернулась у ног, словно переступил порог сознания Две программы телевидения, обращенье к народу, Голубой Огонек, потом быстренько хоккей с чехами, а на первое мая — шпроты, пошехонский сыр и вода Буратино. У взрослых — водка за три шестьдесят две. Смейся, дружище, смейся, а именно так и было, и подумай-ка об этом накануне всероссийских выборов, подумай, азиатская рожа, за шпроты родину продал, импотент платонический, народ блядский! Ельцин, черномырдин, лужков, шохин, чубайс, коржаков, кабаков, рубинштейн, пригов — все козлы, кроме меня и Миши Вербицкого. Короче, братья и собратья, сестры и дочеря, современники и надменные поэтические потомки! Обращение Доколе буде терпе? Поддержим старого пердуна! В сено выборы трудящихся и крестьян! Даешь магнит, уральские храбрецы, все на БАМ — за туманом, за лесами, за перелесками, за станцией Дубосеково, за панфиловцев, а то Зюганов нажмет на кнопку! Там где охотились отцы с луком и чесноком, теперь сноровисто рыскают вездеходы. Лесорубы прокладывают дорогу, по которой уйдет из тайги зверье, уйдет вода из реки, рыбы и птицы забьются в чащобы, где есть еще хоть сколько покою, хоть сколько-то тишины!.. Как на кладбище. Вдруг с удивлением заметил эту непередаваемую сырость в штанах (видимо, опять бессознательно вспомнилось совершенное вчера против Иришки), подумал и приписал: beware * * * Ирина не простила ему — была далека от этого… Равнодушно громыхнув ведрами, вышла в сенцы задать худобе. Без сенца ведь как без сердца, как без души, как… Теплая корова фыркнула в нее носом. — Балуй, болезная! — строго приказала Ирина, а сама-то была довольна: будут к Пасхе и творожок, и сметанка. Виновато оглянувшись, стянула с полатей валенок, в котором томилось до Успенья столичное баловство — бананы, сунула нос, стала жарко дышать. От бананов пахло давно забытым: привез дядя Захар гостинца — стручки молодые, зеленые, а положишь, говорит, в валенок, да на печку его, вот они к Рождеству и взопреют… Недовольно дрогнув плечами, отринула баловство. В школу! Заждались детки. Приходская школа торчала неподалеку. Ирина зябко наступила в сугроб и поплотнее запахнула шубейку. «Наша-то!» — сказали довольные мужики. «Тово…» И заулыбались в кусты спелой пшеницы. Когда Ирина, процокав по крыльцу каблучками, скрылась за школьной дверью, мужики вернулись к обсужденью вопросов. Свернули по самокрутке, но поперечь бережно, до подписи прочитали передовицу. Серегино воззвание крепко задело. — Бабье дело известное, — хмурились мужики, — фрукта да овощь, баловство одно. А наше дело — хлеб, хлебушек, братцы! Мытищенский леспромхоз — это тебе не Ртищевский, где вся лесопилка заражена клещами! Стремительней навоз надо возить, товарищи, это наше прямое продвижение к успеху, считайте, там! Если навозец развезешь спозаранку, так оно сразу и всумяшится, и взопреет: как говорится, жену — дяде, а сам к бляди! — Оно б когда еще Онопко с Никифоровым в защите! — подзуживал молодой мужик Тимка Барин. — А то ж ведь не защита — говно! — Решето, — соглашались с ним мужики, — а как же? Этой гниде свободу дай — она и маму продаст за доллары. — Что маму — жопу продаст! — горячился Васька Цыган, полыхая желтыми с похмелья белками. — Педараст, — поддержали мужики и Ваську, довольно хехекнув. А потом еще уточнили для Тимки, вдруг тот не знает: — Педарасты — это которые с мужиками… * * * Муций слушал односельчан с неясной душе тревогой. В одно ухо влетал говор пьяненьких мужичков, в другое — звонкие голоса ребятишек из неплотно притворенного окна школы. У них на дом был роман Апдайка «Кентавр». — Что хотел сказать автор образом учителя, раненного сорванцом в ногу? — шаловливо спрашивала Ирина. Ответом ей были робкие поползновенья сверчков и редкие заречные всхлипы гармошечки-хохотушки. Над рекою сгустились сумерки, на беленые школьные стены снизошла сырость. «Как тихо и торжественно все вокруг, — подумалось, однако, ему. — Совсем не так, как я жил. Не так, как мы шли с Асмусом, мечтая о призрачном и недостижимом богатстве. Не так, как драл нас медведь, не так, как желали нашей смерти индейцы; совсем не так плывут по этому бесконечному небу куцые облака! Как же я не видал прежде этого высокого бесконечного неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего кроме него нет… И слава Богу». Глядя на облака, Муций понял, что никого так не любил, как этих простых людей, ничего не желал так, как этой тишины и покоя. «Забрать Китти, и — навсегда! Завести лошадей, куриц…» Он не думал про навоз, который в хлеву, а если думал, то с благодарностью и щемящей за яйца болью. С похрустыванием, влача в ноге наконечник, пройтись по школьному двору, увидеть немного солнца в бензиновой луже и дремать с удочкой, вычесывая из души корки. На закате, говорят, надо трубить в такую специальную трубку: ду-ду-ду, мои коровы и лошади! Ду, сколько красного притаилось в колхозных садах, ду, как светится черным глазком солнце! Ду, сколько звезд в колодце, когда до кругов в глазах опупевши, выворачиваешь на уши ушат холодной воды! Можно представлять себя морским волком, веером соленых брызг овеваемым. «Сколько же я украл у себя вычитанных в детстве из книг возможностей?» Мускулистая рука сжимающего просмоленную веревку Апдайка снова казалась удачной ступенькой для стремительного взлета по вантам нераспечатанного конверта жизни: Дик Сэнд, пятнадцатилетний капитан, негры Бад и Остин плюс добродушный гигант Геркулес, соль и перец по вкусу — вот жизнь, вот счастье, вот любовь, слава, доблесть! Уснула на стуле
А с утpа до одуpи кpутил молотилку за тpудодни
И только в небе звездочкой титов летит и, ясное дело, втихомолку пеpдит, c мучениями совокупляясь чеpез pезиновую водосточную тpубу и гоpловину pукомойника с любимейшей теpешковой.
|
Авторы Сборники |
|
Литературный портал МЕГАЛіТ © 1999-2024 Студия «Зина дизайн»