ObsЁrver
        Обозрение языковой реальности
   
Лев Пирогов  <levpir@mail.ru>

КЛАССЕКА Ж!..

Два очень культовых среди меня рассказа

 
     

ВЫШЕ СТРОПИЛА

Свадебный кортеж, украшенный бубликами и цветками, гудел, как труба архангела Гавриила. Испытав привычное отвращенье и сплюнув, Ларис уверенно нырнул под головное авто пробега. Раздался ужасающий скрежет, лобовое стекло покрылось сеткой трещин, по недоуменному лицу дружки брызнули капли крови (жених — балбес, педрила в уродливом голубом костюме). Задние родственники и знакомые вовремя не сообразили, и весь кортеж, восторженно гудя, сложился, как карточный домик. Бумажные цветки выглядели жалко. Усмехнувшись, Ларис растворился в подворотне и продолжил прогулку, дожевывая булку.

Тут два варианта: либо продолжить прогулку, что обязательно подразумевает булку и насвистывание песен, либо раствориться — обязательно в подворотне, подразумевающей ночь, нервную дрожь ножа и чехарду подозрительных теней. Оба голоса привлекали кинематографичностью, ласкали, манили. Проигнорируем сцену бегства. Свадебный кортеж — цыплята — иерехонские слоны Гаврииловы. Масленое отвращение — лоб — стекло и — дружно брызнули капельки из носу шафера Михаила. Частые, но отдельные, столь не похожие на потоки, они радовали глаз достоверностью, охота было языком лизнуть их.

Приятственно вспоминая, как мочили в Далласе президента, Ларис не удержался-таки от насвистывания. Ему предстоял трудный день. Досадливо думалось, отчего курить не брошу? Оттого, что трахнул Машу. Ведь это далеко не всегда бывает приятно. Досадные мысли текли далее по привычно наигранному колизею: болят зубы и горло (то ли уже рак от куренья в разгаре), денег нет, водки нет, пива нет, хочется копченой рыбы и колбасы, но в то же время — много солнца, воды и здорового образа жизни… Ч-черт!.. Неожиданно вспомнил, что ныряя под головное авто пробега, забыл небрежно выбросить окурок сигары. Это в корне меняло сцену. Без недокуренной сигары Ларис превращался в тривиального фагота, остроумно, но легко становящегося причиной смерти кортежа. Недокуренная ж сигара превращала его из ничем не рискующего рудимента в почти врагу не пожелаю наш гордый «Маяк», и-эх, где мое чистое белье, мама, я ведь еще не это!.. Кто-кто, а злодейка-судьба — таково наше мужское дело: вперед под ее колеса, матом подбадривая новобранцев… Глубоко задумавшись, Ларис сплюнул.

Однако местный тореадор — не рупор: наземь валились яйца, ассистент режиссера, переломившись пополам, прижимал к голове китайца: А! — кричала массовка. — Он сломал ему нос, боже! Санитаров сюда! Санитаров! Да побольше картофельных чипсов с сыром!..

Все оживленно передавали друг другу судочки со снедью и откупоренные бутылки. Стало весело, пока не грянули знакомые звуки автопробега. Ну что за отсутствие воображенья! Хотя в такой тупой ситуации трудно что-то еще придумать. Изукрашенный бумажными цветками, он гудел, как труба парового отопления. Задние знакомые, изукрашенные оспой, и друзья ближних вовремя сообразили, что дело плохо, и с удвоенной силой принялись тормозить и бибикать, словно надеясь эгоистическим шумом своих авто противостоять на вдохе натиску самой жизни. Гроб громыхал. Расчеты судьбы к Нине глухи. Всеми деньгами, свадебным тортом, туфелькой невесты, рестораном «Панда», жопой Марь Сергевны не заслонить грядущего непотребства!.. Ларис с удовольствием отбросил окурок сигары и сплюнул.

* * *

— Ведь на свадьбу ушло восемьсят миллионов (да, да, Машенька, вы не ослышались, мы не ошиблись), а сколько жертв пришлось понести: новая мебель, бабушкин телевизор, моя норковая шубка — уже пять лет мечтала купить, — ну да все лучшее детям, ведь какое событие, какая память, ведь на всю жизнь!.. Ну и вот. У тебя платье из Нью-Йорка?.. Прожили три месяца, — три!!! — и заявляет: мама, пьет-бьет, не сошлись характерами. Бля-я-ядь… Ну нет, думаю… Ты у меня не сойдешься характерами! Ты у меня выпьешь! Ты у меня, гад, поднимешь руку! Во-сим-сят лимонов…

— Дай-ка мне свой любимый мобильный сотовый телефон, дорогая, что-то я разволновалась… Так это… Вчера с дачи приехал, а я, мол, Витя, надо поговорить. Ты что ж это, говорю, кобель поганый, делаешь? Ты ж за свою жизнь копейки не заработал! Психея в саду, блин! Смотри, как живете: раковина засратая, спите до двух, ночью — телевизор, днем от вас ни проку, ни толку. Мы ж с отцом старые: подохнем, как будете копать картошку? А он мне, — дай-ка еще раз твой сотовый телефон, дорогая, — а он, значит, мне: как же, мама, дождешься от вас! Прикинь?! Погань хуева!..

— А старая дура, значит, заваливает в кухню, носом хвать-похвать по углам: нет ли тревожных следов варения маковой соломки, и ну в крик: аааа, зарезали-убили, хлев на кухне!! (Это чаинка к раковине прилипла.) За что, орет, мне такое наказание, чем я тебя, Бог, прогневила (на глазах — страх! — сопли, слезы), нет, мол, никаких сил это терпеть, когда уже я подохну… Представляешь, садистка. Да, говорю (у самого усталый металл в голосе), да, говорю, мама, когда ж вы в самом деле подохнете? Гос-споди, как бы мы тогда зажили! — Ларис потер руки и даже зажмурился в предвкушении того, как бы зажили, а заодно и всей этой сцены, которая непременно произойдет, стоит лишь потерпеть немного.

Свадебный кортеж, украшенный бумажными цветками, гудел как котел. Испытав привычное отвращение к матримониальным порядкам и сплюнув, Ларис отбросил окурок недокуренной сигары и уверенно прыгнул под головное авто пробега. Раздался ужасающий скрежет, лоб и лицо дружки покрылись сеткой морщин от напряженной мысли: ужель именно это, именно с нами происходит именно сейчас?!! Никто не спасся, даже дети — жирные, лоснящиеся от пота дебилы — все погибли, весь кортеж, как карточный домик, сложился, как сказочный гномик. Бумажные цветы на похоронах сгодились. Он их любил, с сыром, т.е. чипсы.

ВЕРА

«Я мечтаю быть медсестрой. Я воображаю ужасную войну, больных, раненых, я хорошо ухаживаю за ними и все меня любят, потом меня берут в плен или ранят, но все оканчивается хорошо, и я опять готова на все».

Были же и у Веры мысли. Тоже сочиняла стишки, рисовала гуашью картины. Мамка била подойником: иди, мол, лучше ебись! Кто тебя с твоими стишатами замуж возьмет! Скоко будешь наш хлеб есть с отцом! Но Вера, пока верила в возможность перемены судьбы, не ебалась. Терпела, сочиняла стихи, рисовала картины. Потом вышла замуж за сторожа Феодосия по принципу «за первого встречного», стала, следовательно, Горябина, отрастила пузо и сиськи, забрюхатела, глазки заросли жиром. Привыкла и довольна стала. Привычка!.. Второе счастье.

Феодосий целыми днями пропадал на пашне, Верка доила корову. Иной раз принесет ветер из-за плетня горький запах полыни; плечи ее вздрогнут, медленно подымет баба руку, желая поправить платок либо утереть капельку пота, да так и просидит, задумавшись, до вечера с поднятой рукой, а спросишь: «Как дела, Вер?» — ничего не ответит, только улыбнется усталыми глазами, и лучики преждевременных морщин разбегутся веселой стайкой от носа к уху. Хорошо жили, тихо. Часто вставали посрать ночью.

Не то в городе. Копотно, хлопотно, вовремя ни посрать ни поебаться, а главно дело — в душе у людей мусор: какие-то пивные пробки, обертки от регулакса, презервативы… Но Вера в городе оживала. Торговала на рынке яйцами, — яйца были без обману: хорошие, недорогие, — ходила к знакомому дворнику Игнату, он научил ее читать и писать. Стала задумываться. Вступила в РСДРП. Игнат, хмурый детина, скупо улыбался в усы и каждую субботу пил много водки. Из темноты питерских закоулков стала Вера кандидатом наук, дважды выступала на съезде, сосала хуй Чкалову и Хрущеву, как знатной дояркой ею восхищались в МИДе. А счастье все не шло в широко распахнутые девичьи двери…

Незаметно летели годы. Верка вытянулась и похорошела. Все чаще ловила, проходя с коромыслом, восторженные взгляды на свою жопу. «Заневестилась девка!..» — вздыхало старичье и пыталось дрочить. Но только повыдергивало сдуру катетеры и скончалось в страшных муках, поливая колхозную бахчу мочой и сукровицей. Феодосий ходил с шваброй, ругался. Не доглядела о тот раз Верка — понесла. Опять, е-мое! — волновались бабы на майдане. Сыночка назвала Федор: в честь Сергея Мягких — светлого художника, все-таки Федор как-то привычней.

Вера долго била задом в запертую дверь овира.
Эх председатель Никанор…
У тебя четыре теплых овина,
у тебя полные амбары зерна,
а сердце свое отморозил —
вон, бабы ходят некормленные, засратые!..

Летят перелетные птицы, педерастки,
зря чирикают — не до них Никанору.
Весна, буйная девка с задратым подолом,
напрасно стучится к нему в два кулака.

* * *

Председатель Аникей Андросов был сильно занят делом: стоял, вдыхая хлорные пары извести, у себя в сортире и давил спичечной головкой одуревших от духоты мокриц. Полученные трупики складывал в коробку и сносил на чердак — сушить для опытов. Он был зоотехник. Председатель был Никанор Яичнин. Он тоже был занят: копал червей. Курицу пеструшку, что пришла на помощь в таком нечеловечески трудном деле, втайне от жены стукнул о дощатый угол сортира, и когда грешница отдала Богу душу, аккуратно ощипал перья, закопал их у силосной ямы и припрятал тушку к рождеству на полатях.

А все было не так. Он, тот председатель, был на самом деле зоотехник и копал червяков — это верно, но не на рыбалку, а была у них с пеструшкой, — а по фамилии Силантьева она, — мечта: попасть в Москву на выставку. Кормил справно, пивом выпаивал. Затыкал ей тряпицей жопу — думал, много будет срать — похудеет. Она от того яиц не несла — петухи сторонились. Затаила сердце на председателя. Нехорошо думала про него вместо сна ночью. Через ту тряпицу не задалась жизнь… Так и вышло промеж ними смертоубийство, только он ее — обушком и закопал на базу подле навозной кучи. Ну и не шибко пережил покойницу: о тот же год напился пьяный и подох от свинки. В риге Веркина свинья Ефросинья, — а по фамилии Гришаева она, — подъела грешного с соломкой…

Хоронили Никанора деревней. Наградили посмертно часами. Проежжий скульптур соорудил памятник — денег платить за постой не было, а чем другим, так в колхозе этого своего полно. Райком выделил ящик водки и самогонный аппарат «Ока», жарили Ефросинью, ели. Бабушка Агафья Тихоновна Лыкова, обосравшись от такого мясоеда, померла без всякого Причастия прямо на унитазе во сне. Ефросиньюшка тогда много народу положила — кого в гроб, а кого и в районную больничку — глистов выводить из жопы. Долго ходили по Уралу темные слухи о свинье-убийце. Дети плакали, бабы крестились, руки мужчин тянулись к удочкам и ружьям. С войны не помнят старики такой смуты. Был салют. Верка шибко плакала об Ефросинье и угоревшем от салюта муже. Ну да хрен с ней. Дура.

Решила в память о Фросюшке кабанчика завести. Новый председатель из района выписал поросенка, назвала Трошею. Долго не отпускал из кабинета. Уважительный такой, все расспрашивал о жизни, не нужно ли что по хозяйству, ну и ебал, конечно. А по фамилии Терентьев был, Тихон. Вдова нуждалась во многом и к весне родила слепого ребеночка, второго своего сына — Прохора Терентьева. Его тоже свиньи съели — перепутали колыбельку с кормушкой. Ирония судьбы, да.

* * *

Здравствуй, дорогой Аникей Кимыч!

Жизнь моя без тебя стала пустой и в тягость. Она давит на плечи пачками выкуренных папирос, виснет на боках комьями жира, зрение теряю от слез по тебе. Вспоминаю, как были мы в кустах цветущей сирени. Почему все ушло? Я был глупым, что не сумел тебя удержать. Впрочем, с тобой было бы еще хуже. Часто смотрю на телефонную трубку — думаю, позвонить? Ну что толку. Все, что Бог дает за наши грехи, — все к лучшему. Я ведь много грешил, что тут скрывать. И нечего рассуждать, как, мол, оно все вышло, — известно как: нашкодил полные штаны — и ну в кусты рассматривать снежинки.

О Русь! Жена моя! Заебала ты меня! Иди в хуй! Лила лилово розовая кровь на шипах! Пальцы ловят на штанах заевшую молнию, осветившую горизонт! Похожа Лола на зонт! Распахнутый куполом колоколов, бамм дын дын брям джь джь джь we gotta go, горизонт! Свернулся щенок у обочины жизни — пни его в камин! Ульи гниют позабыты, рты отеческих гробов рассечены и открыты, там слышно пение мух! Ух! Яблоня отцвела и распустилась, в углу сада зарыт клад, будь он многажды ебат. Там, где пырей, можно скрыться от зверей. Продираться сквозь заросли молодого картофеля! Пачкать колени землей! Жопой щупать просыпающуюся твердь!

Вот и вся наша жизнь на сегодня, дорогой Африкан Елезарыч. Не поминайте лихом, приезжайте погостить на лето. Дорогу я оплачу. Это мне по плечу. Рожь тут у нас высокая стоит — солнце дырявит зенит. В погребе томится вино — вас заждалося оно. Вы же много пьете вина, я думал, не буду осенью давить, а потом — нет, как же — приедет, мол, Аникей Фомич, обидится, скажет, что же вы, мама, за кого меня держите? Девять литров отдала Вале-соседке, она мне помогала копать огорот, но больше я ей не дам. Приезжайте, ждем все ваших писем и ценных указаний, Егор вы мой Фомич, дорогой, в голую пизду ногой! Ебать срак и сук с обеих рук! Забудешь и Генриетту! Хуй оторву тебе за это! Не копай в углу садочка — там зарыла я сыночка! А потом в кустах сирени будем лечиться от мигрени.

Ваш Лесик

P.S. Банально: цирукал, но-шпа… Пять ног у собаки Павлова. А вы знаете, что женщины тоже несут яйца, только очень мелкие? Это то, что по ошибке называют «критическими днями». У меня их много сейчас, этих дней. Лесной царь в глаза мне взглянул. Хочется в одинокий лес, чтобы всего его там объесть и кости оставить для чучела — просто ненормальная стала какая-то. Может, это болезнь, как нимфомания? Ну чего проще — живи себе, так нет, подавай каждый день профиль этот неповторимый да к тому ж (что всего и хуже) глаза эти блядские зеленые! Над платком носовым склоняюсь, и вдруг — эти глаза, все сопли мира по иконам, о!..

P.P.S. Как там Наташа? Я ей уже давно не писала — посуди сама, что тут еще было делать на моем месте? Сегодня ехали в лифте с ее подружкой — такая, знаешь, с длинным носом — так на душе стало погано! Лифт черный, как наши с тобой души, засратый, дети там закоптили плафон зажигалкой. Что только не делают в том лифте — и ссут, и срут, и наверняка почти ебут. Ну пока. Говори мне хорошие слова. Бегом берегом замерзшей реки. Вперед навстречу проклятой жизни. Твой любимый, забыл, как ты меня называла-то… Левочка. Тьфу! Твой всегда Левочка. Помнишь, какие захватывающие письма я тебе писал (всегда сам заливался от слез, когда перечитывал по десять раз перед сном) и каждое заканчивалось искренним признанием: дескать, твой навсегда Левочка… Так доверчиво, трепетно и нежно — в протянутых руках на раскрытых ладонях. Просто отдавал, что самому было не нужно — себя. Такое бывает раз в жизни — моей, ну а тебе, как сказал поэт, дай бог не раз взойти на сцену… любимой быть другим. Другом Виталика Сашиком-Астаротом.

Твоя Нюра-дура.

* * *

И ведь не свиньи, а, заметьте, сама с непосильного бабьего труда подменила кормушку. Спя на ходу, хвать колыбель с Трошей подмышку, хвать корыто с помоями под другую, а на шее коромысло — долго ли тут перепутать?! Всю ночь качала ногой корыто с помоями, напевая колыбельные песни и суча руками пряжу, а под утро — взглянула: Еба-а-а-а-а-ать!!! Заголосила, запоносила — насилу откачали. Когда мужчина берется за дело талантливо, с огоньком, остроумнее, фееричней, чем больше фантазии, тем — ради Бога, не молчи! Что?


 
20 ноября 2001 года

     

Авторы

Сборники

 

Литературный портал МЕГАЛіТ © 1999-2024 Студия «Зина дизайн»