ObsЁrver
        Обозрение языковой реальности
   
Лев Пирогов  <levpir@mail.ru>

Пироги с банановой сельдью

Плюс печальная притча о ёжике и котёнке

 
     

(Печальная притча о ёжике и котёнке)

Я не хочу холодного цинизма. Я поленился купить по пути домой водки, потому что когда представил, как мучительно горько будет её пить, так сразу и поленился. Я не хочу, да. Я хочу, смутно припоминая или, там, воображая ваши подёрнутые чем-то таким лица, рассказать, как никогда.
С первого задыхания трудно уловить мысль. Особенно, когда её нет, простите за такое банальное разрешение. Но я не хочу! И немедленно забыл следующую красивую фразу. БЛЯДЬ, пока крутил тюнером и щёлкал кнопками магнитофона, она пришла и ушла. Надо, что ли, абзацами обозначать свои пространственно-временные перемещения.

Сходил поссал.

Забавно, что сначала написал эту фразу, а сходил много позже. Мысль изреченная, да. Мне немножко понятны люди, цепляющие к люстре веб-камеру, и пускающие он-лайн всю свою никому не нужную жизнь. Да не сочтёт Куталов это за плагиат. Тут весь смысл не в «никому не нужную», а в экзистенциальной синхронизации своего бытия.

Даже проще. Это — исповедь. Вот теперь сходил и поссал.

Исповедуются в грехах, но с точки зрения гностиков, жизнь, взятая в аспекте повседневного бытия — это и есть грех. Критики моего (ага) скромно не заслуживающего критики творчества, отмечают тот факт, что в писаниях Пирогова часто можно встретить стилистические прикрасы типа «сегодня опять выпил пива». И невдомёк (пусть будет) им, критикам, что это не эпатаж, не арабески и не фигуры речи, а «исповедальный дискурс». Вот ссать, например, — грешно?

Слово «дискурс» напрочь снимает смысл определения «исповедальный». Дверь — прилагательное, ага. Вам, верно, скучно, мои единственные друзья. Когда-то, недели две назад я жаловался в гостевой ОбсЁрвера на скуку-историю, что пересирает нам жизнь. Имелось в виду — приблизительно: возможность сливать он-лайн свои психофизические данности (без прикрас, «стратегий», «языковых игр» и чего такого ещё) есть моя единственная — ну, блядь, что? Единственная моя.

А всё, что за её рамками — это игры. Нескажу между прочим спросил: «Лёва, а не сильно ты в последнее время?» В смысле, не много ли матюков и личных выпадов? Я ответил, что мне как-то похую. Я не думаю об этом, а просто думаю и всё, ну, как все. И постоянно теряю мысль. Есть в этом (возвращаясь назад на полтора абзаца) что-то от философской задачи записать в специальную книжечку все моменты повсеместно осуществляющегося всего. Есть что-то от банальных сеансов психоанализа, то есть графомания, вот же опять. Нащупываем основной мессадж.

Нету, бля, никакого в пизду мессаджа, и никакого блядь нахуй смысла. Где-то, возможно, Бог, но исповедующие посредники мешают понять, где. Их подёрнутые чем-то там лица сбили с мысли раз и, блядь, навсегда. Ей-богу, кажется, что с самого начала хотел что-то сказать, и кажется, что с самого начала сказать было нечего. Так заставьте же меня замолчать.

Как в фильме Тинто Брасса «Калигула», да. Там его в конце бьют по голове чем-то железным и он широко открывает глаза, типа «жыть», гад. Пока жил, желал смерти, но они пришли и разбудили его.

А кто жыть не хочет? Радить детей, завести кур, ковырять гряды с болгарскими перцами, биржевые сводки в файненшал таймс? Мой идеал теперь — хозяйка, да щей горшок, да сам — большой. И ещё эта хуйня с Сэлинджером и Симми Глассом, да.

Что же касается (никто, надеюсь, не ищет связи между абзацами) «языковых игр», то каждый пишущий знает: высший пилотаж и внутри, и вокруг себя — это научиться писать в журнал «Вопросы философии» или газету «Ещё» так, как ты пишешь записку на холодильник, типа любимой жене. Тем же языком, с теми же смыслами, чтобы вроде, как «правда», да. Дальше уже смотрят, насколько твоей правды хватает: если только на «Киса, котлеты в столе, макарончики под подушкой», то сразу идёшь в пизду, а если там и про умное есть, возьмут в вечность ненадолго тебя.

Это, ссука блядь, и обидно, что за макарончики не берут. А если правда дурак? Всё равно на фоне их неискренности можно слегка выделиться. Главное, если дурак, хотя бы в этом упорствовать. Не продаваться. Не слушать корректоров. Не рваться к «инструментарию», не гальванизировать кем-то выдуманные заслуги. Многие наши на этом ломались…

Скатертью им судья. А с другой стороны — жить-то как? Дихотомия понятна. И рецепт известен против неё: не ссы, не сучься, не дрочи. Сами придут и отсосут, да… Что-то я не то имею в виду.

Джяст э прэфект дэй. Там, ближе к концу, когда то ли альт-саксофон, то ли кларнет (вы будете смеяться, но я их путаю: издалека похожи), у меня бы мурашки, когда б не свитер надет. Простота болгарско-перечных гряд. О приди, сила искусства, о выеби до самых подошв меня. Вот что бывает с людьми, если их призвание — красота, а они хотят про умное рассказать. Геббельс был прав: если хочешь, чтобы тебя услышали, ври.

Или пойди пива с правильными людьми выпей.

Короче, жывой журнал. И какую песню послушал, и как на очко сходил. Всё — правда, но, как сказал Гена Комаров, «правда — тупая блядь». Нет, он про истину сказал, ну не важно. Какой-то нужен сильный толчок, типа наркотиков съесть каких. Только меня предупреждали, что не гасят они. Вроде, по обкурке (или по об чему, там) кажется, что такую ТУПУЮ БЛЯДЬ за кончик фартука ухватил, такую, ну просто пиздец, а потом с утрюгана смотриш в свои прозренчесские записки, а там записано: «Правда — в апельсиновой кожуре». И дрочи этим озарением, куда хочешь.


* * *
После смерти, — сетовал один национальный поэт, — хорошенечко похороните меня в песке. Поэт был мёртвый, с червяками. Лежал и дрочил мозолистыми руками, знававшими лучшие времена. Перед его воспалёнными (тоже видали виды) глазами подрагивал неубранный апельсин на ветке какого-то южного вечнозелёного древа.

«Осень — это очень важное время года», — серьёзно думал поэт, ни на секунду не переставая дрочить (а перед тем его застрелили из ружей фашисты, но, по слухам, только снесли полголовы, и он ещё долго жил, принося пользу людям). «И если я хотя бы на секунду перестану дрочить, — думал поэт, — неизвестно ещё, что будет дальше. Может быть, и эти дети, играющие в песочке своими столь мешающими мне не переставая дрочить пластмассовыми совочками, и этот апельсин, который, напротив, помогает мне не переставая дрочить, как-то сложно зависят от моего тоже ведь непростого дела. Может быть, если я хотя бы на секунду поддамся минутной, словно дурнота в метро, слабости и перестану заниматься своим серьёзным занятием, может быть, тогда эти маленькие подонки наедятся невымытыми руками грязного, засранного кошками и котами песка и умрут от особенного капро-силиконового поноса. Или, может быть (если я перестану дрочить), этот неубранный апельсин, судорожный привет далёкого, как конец моей необходимой работы лета, со страшной силой ёбнется со своей ветки и нарушит что-нибудь очень необходимое и становое в общем мироустройстве мира».

«Возможно, со временем эти мои мысли покажутся кому-то нескромными, — думал поэт, недовольно сопя половиной недоотстреленного фашистами носа, — но это нам ничего, это нам до пиздени».

«Пиздень — это такая очень большая пизда», думал поэт, словно кто-то мог его слышать, впрочем, без оттенка желательной здесь мечтательности или ожидательной назидательности (тоже без оттенка). Дни шли за днями, часы сменяли часы, и даже столетия пролетали, шевеля на лбу поэта слегка потные от работы пряди, а он всё дрочил и, как казалось ему, думал.

«Если я буду дрочить достаточно усердно и хорошо, ни на секунду не прерывая своей столь необходимой людям работы, — думал поэт, — мой член, вероятно, окрепнет и внезапно превратится в большую ложку или пружинистый, с деревянной рукояткой венчик, вроде тех, которыми взбивают блины. Тогда я смогу не просто с неослабным вниманием дрочить своими уже достаточно мозолистыми руками, но и погружать свой к тому времени уже достаточно окрепший и увеличившийся в размерах член в мирозданье, используя его на манер пахтанья».

«Возможно, — думал поэт, — кому-то эти мои мысли покажутся подуманными чересчур в рифму, но потом они поймут, что это ничего, я ведь поэт, а они просто были слегка не правы».

Между тем дети ненадолго прерывались на сон, а потом снова приходили играть в песочек, и однажды нашли там дохлого ёжика, который молча умер в саду от старости, и сюда, в песочек, его перенесли то ли озорной ветер, то ли злая кошка, то ли другие, неназванные обстоятельства его мучительно прекрасной и полной невыясненных обстоятельств смерти.

Лорка смотрел в окно и слышал, как там, за выщербленным шифером типового балкона, шумели дети, и апельсины тёрлись друг о друга сочными, пористыми боками. Похороните в песке! Дети хоронили — котёнка и ёжика. Котёнок был ещё немного живой, а ёжик был совсем-совсем мёртвый.


 
11 марта 2001 года

     

Авторы

Сборники

 

Литературный портал МЕГАЛіТ © 1999-2024 Студия «Зина дизайн»