|
|
|
Предварительные замечания
«Хорошие чувства делают плохое искусство».
Лето — пора цветения и плодов, писатели летом жутко страдают. Им способнее демисезонная слякоть. Зачерпнул из лужи чернил и — плакать!.. Прошу прощения за стихи.
Летом рубашка делается ближе к телу, а от кондиционеров дует. Летом дорожают авиабилеты, гостиничные номера и бензин. Летом писателя гонят в отпуск и отбирают у него «выделёнку».
В результате сетературная жизнь замирает. Кирилл Куталов констатирует этот факт, Миша Вербицкий констатирует этот факт, Алла Латынина констатирует этот факт, Ромыч ВК констатирует этот факт — все констатируют этот факт. Летом человек делается телесным, а всё духовное вызывает в его душе отрыжку.
Но благородный муж всегда ведёт себя, как дурак. Он покупает пива и начинает преодолевать трудности. Он садится мозолистой попой на омерзительно знакомый ей стул и начинает слегка размышлять о том, что замкнутость стулом анального вау-фактора не случайно связана с оральным способом жизнедеятельности. В смиренной тоске он тычет курсором в категорию «повести и рассказы» и с равнодушием летящего в пропасть альпиниста или хлопающего ладошкой по ковру борца смотрит, как нехорошо сменяют друг друга цифирки в строке «загружено миллион килобайт». Потом опасливо косится на Андре Жида и начинает читать.
Ещё более
предварительные замечания
Какое уж тут вдохновение, дорогие друзья. Кто-нибудь мне объяснит, как это можно читать с вдохновением? Чтение — изматывающий и монотонный труд. Оно порождает индивидуальные смыслы, на манер копуляции и зеркал. Если письмо предотвращает конец, то чтение ждёт его, как манны небесной. Как список кораблей ждёт очистительной вылазки Гектора!
Никогда не забуду, как Оля Романцева — подруга верная студенческим попойкам — корпела в читалке над «Беовульфом». Заложив худеньким смуглым пальцем страницы (зацени жалобность, о читатель), она ежепятиминутно сверяла пройденный и ещё оставшийся этапы Большого пути. Потом аналогичным способом «сравнительной толщины» прочитывались «Замок», «Великий Гэтсби», и «Политическая экономия социализма». За окном последовательно отцветали вишня, черёмуха, сирень, каштаны, акация, одуванчики, жасмин, липа, подсолнухи.
Время — атрибут смерти. Как агент потраченного на него времени, чтение отвратительно. Умножая познание, оно умножает и энтропию. То ли дело — писать! Это легко и приятно, хотя тоже иногда лень. Письмо не дробит смыслы, а соединяет их. Каждая народившаяся писулька приближает наступление Интертекста. «Смерть автора» — это самадхи. Атман принадлежит Брахману, а в конце Слова — опять Бог. Я, например, никогда не читал «Анны Карениной» (и не буду). Зато, когда на первом курсе нам поручили «сформулировать тему и идею» этой великой книги, о которой известно лишь то, что в начале там всё смешалось, а в конце угодило под поезд — получил единственную в группе пятёрку. Главное — не результат, а интенция.
Дан Маркович
«АНТ»
Потрясающая, хотя крайне занудная вещь. Крайне занудная, но гуманно выстроенная в затылок по одному. Последовательность аккуратных небольших кусочков. Собственных достоинств — разве что гениально рефлексивная фраза «Ефим погубил Исаака». Это, если угодно — код, потому что «АНТ» — произведение еврейское. Не в низшем — типа Севелы — смысле, а в высшем смысле, типа Иова или лама савахвани.
Есть, как известно, лишь два народа, у которых бывает «скорбь». Это армянский и еврейский. В умелых руках еврейского народа безобидная повесть детства превращается в форменную тоску. Правда, у героя там хромота и язвы, но, как помним, у Алана Маршалла тоже была хромота. А у мальчика из «Кентавра» (извините за моветон — ну не помню, а книжки под рукой нет) тоже были язвы — на руках и за ухом. И ничего — особенно в маршальском варианте.
Мощные локти соседей по Интертексту придают чтению «АНТа» пикантный смысл. Я бы сказал «дух дышит, где может», но эксплицированная в повести причастность автора к лотмановским ересям заставляет подозревать дух в произволе. А дважды-наличие в тексте Дудаева не оставляет от случайности камня на камне. Всё просчитано и предрешено в соответствии с Софоклом, Фрейдом и Леви-Стросом.
В соответствии с мифом лирический герой Марковича имеет двух отцов: отца-Ефима (Лай) и отца-Семёна (Полиб). Эдип, согласно греческой этимологии, «толстоног». Его проблемы с конечностями — следствие дурного анамнеза: Ефим недужил ногами, Лай согласно греческой этимологии был левшой, а отец Лая Лабдак — хромал.
Мучительный для героя мотив движения вверх-вниз формализуется на уровни волново-поступательной композиции и Сизифовой рок-н-ролльности сюжета: не добравшись до гребня, повествование скатывается назад и начинается с нуля в новой главке. Так, заплетаясь своими глиняными ногами в песчаных дюнах, двухотцовый Эдип увязает в хтоне: согласно греческой этимологии — в земле.
Еврейская земля-песок подвижна, пластична — она имеет свойство увёртываться и ускользать, неожиданно обнаруживаясь в качестве «обетованной» лишь там, где сорокалетними скитальцами решается проблема истинного отцовства (то есть в любом месте).
Заметим, что если греки к вящему удовольствию Фрейда движутся в направлении к матери-земле (а отца, чтобы не мешал застревать в ней инцестуальным омфаллом-хуем, лучше вообще убить: греки недолюбливают своих богов), то евреи пляшут от земли, как от печки: богоизбраность устанавливается по матери, и на этом её символические функции, пожалуй, исчерпываются.
В конце первой части АНТ «отрывается от земли» (садится в поезд) и в пику греческому Антею не теряет силу, а обретает её: этиологическая хромота двуотцовства на какое-то время отступает, надолго или нет — неизвестно: дальше читать я не стал.
И, видимо, правильно, потому что после слова «стал» во всём районе аккуратно вырубилось электричество и занудный «Amused itself to Death», питавший доселе моё вдохновение, прекратился. Если кто помнит, эта грустная песня завершается непродолжительным стрекотаньем сверчков. Вот сейчас магнитофон прекратился, и стрекотанье сверчков стало поступать непосредственно из окошка.
Как бы намекая на «древо жизни».
Скажем, батареек хватит минут на тридцать. С другой стороны, благородный муж не может отложить на завтра эту многотрудную и бессмысленную работу, потому что завтра он обещал сделать кучу других дел, и послезавтра обещал сделать кучу других дел, а после-послезавтра он уезжает в Москву, где у него не то что работать — покушать досыта сил не будет! Столько он обещал сделать там других дел… А значит, под предлогом спасительного лимита можно расслабиться и писать что попало. (Будто до этого благородный муж следовал другому хитроумному плану).
Кто-то, может и Фейербах, сказал, что человек есть то, что он ест. В этом смысле — любая книга есть совокупность её прочтений. Но тексты авторов, не верящих в постструктурализм, странным образом состоят не из еды, а из кала. Сколько не перечитывай книжку «Архипелаг ГУЛАГ» — смысл не изменится ни на йоту. Зато её написал Солженицын.
Я хочу сказать, что есть такая литература, которую делает не читатель, а автор. То есть, ну как бы… Ерунда какая! Конечно читатель, но… Одно дело, когда «Героя нашего времени» написал Лермонтов: тогда это «постромантизм», экзистенциально-философский роман, предопределивший творческие искания Гамсуна, Кафки, Кортасара, Камю и немножко Сартра. Совсем другое дело, если «Героя нашего времени» написал, допустим, Бестужев-Марлинский. Тогда это авантюрный псевдоромантизм, предопределивший, разве, Сергея Болмата.
Да что Лермонтов. Взять хоть Ларису. Её бронебойно-зажигательная харизма опережает её же тексты со скоростью визга: таращусь в них, как в зеркало, а в ответ глядит розовощёкое вологодское отражение с фламандской грустью в глазах. «Годо никогда не придёт», — прочитав это, надо или забыть, или молчать всю жизнь.
Кто-то, может и Николай Островский, сказал, что в основе писательства всегда лежит травма. И если у Дана Марковича это была обеих травма ног, то у Ларисы — уязвлённого самолюбия. Причудливая канитель фраз богато утыкана филигранью метафор.
— Это я, Лариса, — кокетливо говорит канитель, — это меня, Ларису не взяли в литинститут!..
— Антисемиты. — Уточняет филигрань с чисто фламандской грустью.
«Фантомные боли родин».
На свободном от канители и филиграни пространстве изысканно эксплицитная речь Ларисы неуютно ёжится и люфтует: «Передо мной толкают вагонетку с отработанной породой коллеги Шаламова, животы их стерты до ран, на одежде — одинаковые заплатки дымятся. Мой дядя, рафинированный интеллигент шестнадцати лет, отдирает примерзший к щеке бумажный шарф, шевелящийся ото вшей, как речушка».
Стёртые до дыр животы, рафинированный дядя самых зэчьих правил, морозостойкие вши с красивым заграничным предлогом «ото» и гераклитовое кашне из бумазейки пробивают значительную брешь в Ларисиных фламандских защитах: «Мы общаемся дома на ломанном английском, чужом для нас языке, и даже если б он стал литературным, муж не понял бы той главной фразы, которую я так и сяк пытаюсь перевести: нравственная жизнь глубже физической, для чего-то мы явились на свет. — Для этого нужно бы рассказать всю предыдущую жизнь».
Эстетика превыше прагматики
(Повторное лишение нас с читателем электричества случилось как нельзя кстати. Не секрет, какого рода травма заставляет меня бить Ларису портфелем по голове. Андре Жид лыбится со стены. Бежать надо, Лёва, бежать.)
|
|
|
|
Авторы
Сборники
|
|